SOLOVKI.INFO -> Соловецкие острова. Информационный портал.
Соловецкий морской музей
Достопримечательности Соловков. Интерактивная карта.
Соловецкая верфь








Интернет-приложение альманаха «Соловецкое море»

Сергей Марков

Надписи (страсти по Соловкам).

ОТ СЕГО ОСТРОВУ ДО МОСКВЫ-МАТУШКИ — 1235 ВЕРСТ, В ТУРЦИЮ ДО ЦАРЬГРАДА — 4818 ВЕРСТ, ДО ВЕНЕЦИИ — 3900 ВЕРСТ, В ГИШПАНИЮ ДО МАДРИДА — 5589 ВЕРСТ, ДО ПАРИЖА ВО ФРАНЦИИ — 4096 ВЕРСТ...
Надпись на камне

Тень самолета скользила в направлении материка по золотистым озерцам, верхушкам елей, по стеклянной поверхности моря. И я вспомнил, как пятнадцать лет назад прощался с Соловками. Смотрел в иллюминатор на остров Анзер, на белеющую в его сплошной темной зелени церковь Распятия Господня...

Солнце сияло почти экваториальное. Ни облачка не было видно с тех пор, как ночью после рыбалки мы сидели вокруг костра на южном берегу Анзера. Разговаривали. Влажные поленья вяло потрескивали, неохотно растворялся в мглистой белой ночи зеленоватый дымок. Мы с наслаждением ели наваристую, с черным перцем и лавровым листом, уху из окуней, жалея лишь о том, что соль забыли в сторожке на другой стороне острова. После ухи все легли, вставать надо было рано. Мне спать не хотелось. Посидев еще у костра, попив чаю, в котором плавали сладкие хлопья отгара, я переменил промокшие сапоги на чьи-то гигантские кеды и отправился к Голгофо-Распятскому скиту. Заросшая дорога тянулась лесом, сперва лиственным, светлым, потом сумрачным, еловым. В глубоких колеях лежали тяжелые, покрытые плесенью лужи. По сторонам дороги темнели болота. «Напрасно сапоги снял, — думал я, слушая в тишине, как подвизгивают и хлюпают кеды. Вот и джинсы вымокли...» Вспоминалась мне давняя зимняя ночь. Ветер. Мечущиеся в луче прожектора колючие снежинки. Скрежет проволоки, ограждающей территорию военного склада. Перед разводом почтальон принес мне в столовую письмо из дома. В конверте было несколько открыток с видами Соловецких островов, на которых побывал отец, и открытка с изображением иконы Божией Матери, именуемой «Неопалимая Купина»; ее, должно быть, втайне от отца вложила в конверт бабушка, отправлявшая письмо. Ночью, в караульном помещении, я рассматривал открытки и задремал в тепле, видя белоснежные храмы, отражающиеся в синих озерах, неприступные стены, дремучие, сказочные леса; от названий Муксалма, Савватьево, Святое веяло каким-то светлым, ласковым покоем, звучал в них далекий, приглушенный колокольный звон, плеск рыбы в шелестящих камышах...

Потом открытки исчезли из моей тумбочки. Кому-то, наверно, приглянулись для оформления дембельского альбома. Но одна, сложенная пополам, осталась во внутреннем кармане хэбэ вместе с военным билетом и все два трудных года службы мне сопутствовала...

Собирался почти десять лет, повторяя за Львом Толстым: «Если бог даст, я нынешнее лето хочу съездить в Соловки». И летел в Бухару, на Кубу, на Курилы... В Третьяковке, в Русском музее я смотрел на иконы «О Тебе радуется» из Анзерского скита, «Обитель Зосимы и Савватия Соловецких», где изображена Соловецкая обитель с ее соборами, церквами, крепостной стеной. Читал путешествия писателей, книги по истории и архитектуре. Расспрашивал знакомых и малознакомых. Но все откладывал. Проходило одно лето за другим. В какой-то момент подумалось, что никогда я Соловков не увижу...

И вот, накупив крючков, лесок, блесен, разных там «кесспинеров» и «шторлингов», еле затянув рюкзаки, мы с приятелем тронулись в путь.

В Москве шел дождь, а купола Троицкого, Успенского соборов Троице-Сергиевой лавры, куда перед началом Куликовской битвы Дмитрий Донской приезжал за благословением к Сергию Радонежскому и откуда в поддержку русским воинам были отправлены схимники Пересвет и Ослябя, «зело умеющие полки уставляти, еще и силу имеющие, и удальство велие, и смелость», — сверкали на солнце. Промчали Ростов, когда-то похожий на сказочный град Китеж, но полностью уничтоженный, сожженный татарами и восставший из пепла. Промчали множество деревушек, городков, переездов. Около часу ночи остановились на станции, с которой начались для нас белые ночи. На перроне никого не было. Здание и асфальт, и товарняк на втором пути, и голос дикторши — все было бледным, голубовато-сизым.

Уснули под утро, поднялись перед самым Архангельском, проспав часа полтора. Непроглядное небо низко ползло над холодной коричневой Двиной. Вышли на привокзальную площадь. Моросил дождь, непохожий на родной, московский, — колючий какой-то, будто сыпал кто-то сверху на нас пригоршнями крохотные мокрые рыболовецкие крючки. Подождав минут двадцать, кое-как впихнули рюкзаки и себя в автобус. Поехали по кругу, на проспект. Вот и набережная. Чуть дальше — пирс.

Весь день небо было свинцовое, в грязно-лиловых разводах. Набережные — пустые и мокрые. Дул северный ветер, норд-вест. За три дня температура так и не поднялась выше трех градусов по Цельсию. Напирал злобно-пронизывающий северный ветер. Вот тебе, бабушка, и конец июня. Тем более досадно было, что перед самым нашим приездом купались и загорали на Двине. Влюбленные — даже ночами. Но нет худа без добра. Зато мы хорошенько изучили картинную галерею, где была выставка икон всего русского Севера, в том числе и Соловецкого монастыря, и где в постоянной экспозиции — Шишкин, Серов, Бенуа, Айвазовский... И на скамейке в сквере мы познакомились с Виктором Ивановичем Афанасьевым, как он нам представился. Но о нем — позже.

На Соловках свистел такой же промозглый ветер, как в Архангельске. Чувствовалось совсем близкое, глубинное, ледяное дыхание океана, от которого хотелось побыстрей укрыться. Поселили нас на турбазе в северном дворике кремля. В бывшей монашеской келье. Пока суд да дело, пока разбирали вещи, похвалялись друг перед другом рыболовными снастями, в коридоре хохотали туристы и туристки, а в соседней келье беспрерывно кто-то пел, фальшиво и нудно: «Птица счастья завтрашнего дня, прилетела, крыльями звеня, выбери меня, выбери меня...» — наступил вечер. Туман рассеялся. Небо сперва стало бугристым, кремовым, потом выгладилось и порозовело. Тихо было — туристы ушли на ужин. Глядя в окно, я вспомнил Пришвина, побывавшего на Соловках в начале века.

«...Других монахов я как-то стеснялся разглядывать, а сидел смирно, созерцая кусочек селедки на моей тарелке. Диакон тоже созерцал свою селедку. Я взглянул на него, он на меня. «Выпить!» — прочли мы в глазах друг друга. Но тут раздался звонок — «динь», послушник в сером стал читать что-то священное из книги, строитель благословил сельдь, и мы принялись есть... После каши мы долго молились, и строитель указал мне келью с двумя койками, натопленную до 40 градусов. Я поблагодарил и уже хотел ложиться, как вдруг вошел диакон. Он оказался хозяином кельи. Я попросил у него позволения отворить окно, он с удовольствием разрешил и сам снял с себя подрясник, остался в рубашке, как всякий смертный.

— Нет ли у тебя покурить? — спросил он. — А разве можно?

— Отчего же нельзя... Может, и выпить есть?

В моей котомке есть все. Мы усаживаемся к окну и курим. Диакон рассказывает свою биографию: был буфетчиком на Охте...»

На следующий вечер, когда в нашей келье было страшно накурено, вместо диакона свою биографию рассказывал Витька Афанасьев, архангельский знакомый, прилетевший на Соловки днем раньше. Встретив нас на берегу Святого озера, он обрадовался так, что со стороны можно было принять его за нашего родного брата, с которым не виделись лет десять.

— Я родился, понял, здесь. Вот таким пацаном бегал! Отсюдова и в армию ушел. Сейчас на агарном пашу, водоросли добываю. На берег выйдешь, спросишь Виктор Иваныча, любой скажет. Меня тут все, понял, боятся. В страхе держу! — Витька сжал костлявый кулак.

Из келейного оконца виден был северный дворик: облезлая стена соборной палаты, фундамент из валунов, покрытых оранжевым лишайником, и лоскуток неба. По часам наступала ночь, но лоскуток не темнел. Наоборот, казалось, просветлялся, добавляя к нам в келью бледно-зеленоватый оттенок. Я взял чайник и пошел по длинному неосвещенному коридору в умывальную комнату, чтобы набрать воды. Краны лишь охали и шипели, воду на турбазе отключают к одиннадцати, — мало ли что придет в голову нерадивому туристу: умыться или чаи погонять на сон грядущий. Я набрал воды в Святом озере и вернулся в келью. Витька Афанасьев плакал. Мой приятель его успокаивал:

— ...пройдет, Витек, пройдет все...

— Что пройдет-то, понял? Вот вы с высшим образованием, да? Умные, да? — Витька растирал слезы по лицу шершавой, растрескавшейся ладонью. — Вы скажите мне, если умные, понял, почему все так?.. Батяня у меня начальник был... Самый лучший у меня батяня был. Уважали — любой, понял, скажет: все отдать готов был... Он сибиряк сам, из казаков забайкальских, здесь же, на Соловках, с тридцать четвертого. Но про жисть свою ни хрена не говорил. Никому. Даже мне. Пошли мы с батяней на рыбалку. К Зайчикам. Острова тут, понял, напротив. Я тогда только с армии вернулся. Назад шли под вечер. Дождь, волна разыгралась... Короче, перевернулся карбас. Делать нечего, поплыли, понял. Батяня не хуже моего плавал. Не хуже тюленя. Но вода-то ледяная. Сердца не хватило. Лопнуло. Метров двадцать, понял, оставалось. Обернулся — нет его... Только фуранька на воде... — Витька надолго замолчал. Не вытирал уже слез и не отворачивался. Встал. Пересел на кровать. — Я и вертаться не стал к фураньке, У самого все кишки свело. Прощай, говорю, батяня! Больше ничего не помню. Как доплыл? Как выбрался?.. Не помню до тех пор, когда через восемь месяцев память не пришла. В сознание-то я быстро, через месяц, может, чуть больше... Врачи, понял, говорили, что организм у меня — один из тысячи, такой жилистый. А память отшибло, тля. Никого не узнавал. Ни корешей, понял, ни сестренку. Ни даже мать... Они ко мне ездили, ездили... — сказал Витька, помолчав. — Мать думала, что никогда уже ее и не узнаю. Не вспомню. И померла той весной... А я вспомнил!! — надсадно вдруг завопил. — Все вспомнил!..

— Тихо, Витек, тихо, — взял его за руку мой приятель.

Витька заговорил почти шепотом, хриплым, надрывным.

— Все вспомнил... И фамилию свою, и с какого года, и сестренку как звать... Но уж потом... А сперва я дом спалил. Мне тогда вообще нельзя было, как из больницы вышел. А кореша уважают, понял, налили стакан. Ну, рванул... Утром нашли меня за шесть кэмэ от поселка. Всю ночь бежал. Поджег дом и бежал, бежал... Все сгорело. Только печь одна осталась. Хорошо, понял, сестренка успела выпрыгнуть... А я все потом вспомнил. Но сперва мать вспомнил. А она уже, понял, на кладбище...

Витька поднялся, посмотрел в окно, что-то еще припоминая. Вытащил из пачки «беломорину», но сломал ее. Сдавил пальцами лоб, трясясь от рыданий.

— Ну, успокойся, Витек, пройдет, все пройдет, — по-дурацки утешали мы.

— Что пройдет? Никому, понял, не понять. Участковый каркает: Афанасьев — хулиган, Афанасьева изолировать надо... японский грот, а что, кроме ханки, кроме наркоза, что остается? Примешь на грудь наркозу — легчает маленько. А так... хоть давись: мать свою забыл, а! Не попрощался даже... Но ханку все ж таки жрать брошу! Звездец! Через нее, проклятую, все, — и батя, и я, и корешей сколько... Последней сволочью буду, если не брошу! В Архангельск я не зря летал. Там доктор один есть. Железно, понял, мне обещал.

Потом Витька Афанасьев убежал домой за гитарой. Мы его ждали на скамейке во дворике. Разбитая, разрисованная гитара была с трогательным голубым бантиком на грифе.

— Я тут, понял, солистом был в ансамбле скрипачей! — жахнул он по струнам, первая лопнула. Витька, как Паганини, не обратил на это внимания. — Что исполнять будем?

— Колыбельную. Спокойной ночи, малыши. «Птица счастья завтрашнего дня! — завопил он, — на хвосте удачу принесла! Выбери меня, выбери меня, будет лучше, лучше, чем вчера!..»

— Безобразие, три часа ночи! — закричали из окна кельи, где весь день звучала эта песня. — Хулиганье!

— Глохни! — рявкнул наш «Паганини». — Тут я, понял, хозяин: Виктор Иванович Афанасьев!

Мы встали, вышли из ворот к Святому озеру. И Витька вышел следом, безо всякой мелодии надрывно вопя на весь архипелаг: «Выбери меня! выбери меня! лучше, лучше, лучше, чем вчера!..»

«НАТАША Б., ВОЛОДЯ И СЕРЫЙ Ж. ТУТ БЫЛИ. ВОРОНЕЖ. 1977», — написано зеленой масляной краской на стене рядом с Никольскими воротами.

Озеро, бледно-серое, матовое, кое-где подернутое сонным туманом, лежало неподвижно. Витька Афанасьев постепенно угомонился. Присели на бревно. Закурили, глядя на отражение кремля. Подумалось, что отражение не изменилось за последние сто и двести лет: так же темнели в воде громадные валуны, из которых сложены стены, белела верхушка Спасо-Преображенского собора...

Рано утром мы пришли к гавани Благополучия, чтобы встретить теплоход и пройти вместе с туристами одним из экскурсионных маршрутов.

Был отлив. По мокрой шуршащей гальке, облепленной водорослями, бродили чайки и гаги. Море дышало молочно-белым туманом. Всюду по берегу валялись груды мусора, битые бутылки, гнилой топляк.

Сперва мы услышали, потом и увидели теплоход, проявляющийся в тумане.

На дебаркадер туристы спускались, поеживаясь и натужно шутя.

Экскурсовода группы, к которой мы присоединились, звали Иннокентий Александрович Коровин. Высокий, сухопарый, осанистый. Воевал. На фронте был летчиком. Ранен. После войны и после института преподавал в школе историю и каждое лето ездил со своими ребятами в Кижи, во Владимир, в Ленинград, сюда, на Соловки... Недавно вышел на пенсию и работает на Соловках экскурсоводом. Приезжает из Москвы в мае, уезжает поздней осенью.

Вдоль крепостной стены, валуны которой ярко расцвечены буро-серыми, лимонными и ядовито-рыжими накипными лишайниками, мы подошли к Никольским воротам.

Иннокентий Александрович остановился, склонил седую голову. Помолчал, подождал, пока веселые туристы и туристки утихнут. Негромким хрипловатым голосом стал читать Пушкина:

Два чувства дивно близки нам, —
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам...

— Первый свой скит отшельники, пришедшие сюда, — рассказывал Коровин, — основали на горе Секирной, в двенадцати километрах к северу от нынешнего монастыря.

Много воды утекло из Двины в Белое море с тех пор, как инок Савватий, проведя долгие годы в Кирилло-Белозерском монастыре, решил скрыться в безмолвное место. Сперва он перешел в Валаамский монастырь, а затем дальше на север, к Белому морю. Он повстречал уроженца города Тотьмы Германа и уговорил его плыть на остров, о котором рассказали местные жители, «пустой и никем не ведомый». Плыть до острова нужно было два дня. В окружности он имел сто «поприщ». Множество озер, полных рыбы, были там и превеликие сосны — «на все потребы благостройны». Прошли годы. Родившийся неподалеку от Онежского озера Зосима после смерти родителей ушел из дома искать безмолвия и воздвигнуть обитель вдали от мирской суеты. Нашел старца Германа, незадолго до кончины оставившего Соловки. Подробно расспросил обо всем. И в первую же ночь на острове было Зосиме видение: будущая великая церковь на воздухе.

Зосима был человек необыкновенный. Провидец. Обо многих славных делах его рассказано в Житии. Он осуществлял мечту и Савватия, и Германа, и свою — превратить Соловки в чудесный уголок земли — неустанно, не щадя живота. Понемногу стали стекаться на Соловки люди, желавшие принять пострижение. Их становилось все больше. Основатели скита испросили у Великого Новгорода, которому принадлежали тогда беломорские земли, позволения именовать его монастырем. Им разрешили. Вскоре последовали и дары в виде приписки к обители волостей и сел.

Бояре и вельможи часто посылали своих людей ловить рыбу на Соловки. Холопы эти нагло и жестоко оскорбляли монахов, издевались над ними. Тогда Зосима поехал в Новгород, чтобы требовать от архиепископа Феофила защиты. «Я готов помогать монастырю твоему, но не могу ничего сделать без воли бояр начальных», — ответил Феофил. Зосима отправился к Марфе-посаднице, «великой боярыне града», о могуществе которой был наслышан. Но рабы Марфы вместе с другими часто обижали соловецких монахов и оклеветали Зосиму перед своей госпожой, боясь ее гнева. Марфа велела выгнать старца из дома. «Скоро, скоро сей дом опустеет и двор его зарастет травою!» — сказал Зосима своим ученикам. (И действительно, род Борецких погиб, дом Марфы опустел.) Но тогда новгородские бояре внимательно выслушали справедливые жалобы Зосимы, обещали покровительство Соловецкой обители и «вывели Марфу из заблуждения насчет характера св. Зосимы, — пишет Карамзин. — Сия пылкая женщина, устыдясь своей несправедливости, решилась загладить ее блестящим образом: дала великолепный обед — пригласила знаменитейших бояр новгородских и Зосиму — встретила его с великими знаками уважения: посадила за стол в первом месте, угощала с ласкою и, желая превзойти щедростью всех бояр (которые одарили святого мужа богатыми церковными сосудами и ризами), отдала Соловецкому монастырю большую деревню на реке Суме. Зосима получил от совета новгородскую грамоту на владение островом, с приложением осьми оловянных печатей: архиепископской, посадничей, тысященачальнической и пяти концов города».

Мечты Зосимы, других «людей, удивительно чистых и хороших, сделавших массу добра для края», в полной мере осуществил игумен Филипп, в миру — боярин Федор Колычев.

Прибыв на Соловки, этот замечательный русский человек, о котором очень мало известно, «горы великие перекопа и удолия изборазди и воду текущи из езера в езеро сотвори, — сказано в Житии, — два источника сотвори и под монастырь во езеро проведе, в толчею же и мельницу по успокоению братскому сотвори ...палаты благостройны содела...».

Был создан монументальный центр монастыря: Преображенский собор намного превосходил по высоте Успенский собор Московского Кремля, трапезная палата была самой обширной единостолпной палатой своего времени.

Филипп создал искусственный водоем — Святое озеро и соединил его каналами с 52 другими озерами, и это позволило устроить в монастыре водопровод и водяные мельницы. Был возведен кирпичный завод, выделывавший кирпичи разных форм и размеров. Соловецкий кирпич не уступал лучшим европейским образцам того времени. В непроходимых болотах и камнях были проложены дороги, существующие и поныне, построены мельницы, кузница, скотные дворы, каменная корабельная пристань — ныне самая старая из сохранившихся русских пристаней. В леса были выпущены олени. Морская губа для разведения рыбы была перегорожена каменной дамбой...

Иван Грозный вызвал Филиппа в Москву. Назначил митрополитом. Но почти сразу «ругательно» свел с престола за непокорность, за публичное обличение опричнины. И с особым зверством Филипп — Федор Колычев был замучен в Твери Малютой Скуратовым.

В 1591 году мощи митрополита перевезли на Соловки. Через полвека — в Москву и установили в кремлевском Успенском соборе. Перевозил мощи будущий патриарх — новгородский митрополит Никон, сам когда-то бывший соловецким постриженником. В Преображенском соборе Никон прочитал послание и вложил в руку покойного собственноручную грамоту царя, в которой Алексей Михайлович просил прощения у Филиппа за согрешение прадеда — Ивана Грозного. Обещал за себя и своих потомков никогда не повторять прошлого...

Рассказывал нам Иннокентий Александрович о том, как под руководством монаха Трифона строились каменные стены с башнями и враги говорили, что соловецким монахам сам дьявол помогает ворочать, поднимать на огромную высоту гигантские валуны. Монастырь оборонял весь русский Север — от шведов, датчан, литовских людей, русских и украинских изменников из войска Ходкевича. От англичан...

Восемь лет длилась осада Соловецкой цитадели, когда восстал монастырь против церковной реформы бывшего своего постриженника патриарха Никона. В крови потопили бунтовщиков, недовольных не только и не столько реформой Никона, сколько всей гнусной действительностью, — монахов, монастырских крестьян, ссыльных, а также скрывавшихся здесь от расправы сподвижников Степана Разина. Из нескольких сот человек в живых было оставлено четырнадцать: «иных воров перевешали, а многих, волоча за монастырь на губу, «заморозили». Трупы забросали камнями. Если бы не предательство, монастырь долго бы еще продержался. После его взятия в житницах, по описи ключника, оставалось 4228 четвертей ржи, 130 четвертей пшеницы, около ста пудов коровьего масла, множество бочек меду, вина...

Вечером мы сидели в келье у Иннокентия Александровича и пили чай. Келья его была в противоположном турбазе кремлевском крыле, в тишине.

На подоконнике кельи, на узкой железной кровати, на столе и под столом — стопки книг, журналов, брошюр. Возле двери — рукомойник. Рядом на гвоздике — вафельное полотенце, коричневый обмылок на фанерке. Обстановка и эта келья больше подходили бы семинаристу, чем вышедшему на пенсию директору московской школы.

— Решили скрыться в безмолвное место?

— Как вам сказать... Работаю. Читаю вот... книги мои... На рассвете в Святом озере плаваю. Вы слышали, наверно, — Кий-остров — филиал Соловецкого музея. Неподалеку от Онеги, на Белом море. Уникальнейший историко-архитектурный комплекс, сохранившийся до нашего времени без грубых искажений и переделок. Но через два-три года там... не знаю, что и останется. От трапезной, келейного корпуса, колокольни, Воздвиженского собора — только остов стен, а своды, поэтажные перекрытия рухнут. И реставрировать будет нечего. Я писал об этом в газету. Писал, как студенческий отряд отреставрировал деревянную ригильную систему кровли, построенную в прошлом веке, покрыл мягким кровельным материалом... А администрация кийского дома отдыха совершила преступление — сжигая мусор при сильном ветре, пожаром уничтожила кровли трапезной и келейного корпуса! Но в газете печатать мою заметку не захотели. Должно быть, испугались кого-то из местных начальников. Без кровли, хотя бы временной, все гибнет под дождем и снегом... А на самих Соловках: в каком чудовищном состоянии Савватьевский скит, вы видели? Постройки на Муксалме и Большом Заяцком острове! Остатки единственной в России каменной пристани! Церковь, построенная по указу Петра Первого во имя Андрея Первозванного — покровителя русского флота! Кстати, монахи такую здесь систему докования создали, что даже английские инженеры приезжали копировать доки для Лондона...

Возвращался я от Иннокентия Александровича уже ночью. В восковом свете совсем мертвыми выглядели кремлевские соборы — с выбитыми стеклами в оконных переплетах, выкрошившимися карнизами, со ржавой огромной звездой вместо креста на соборе, трещинами, проросшими травой, кирпичными завалами. Снова, как и в прошлую ночь, спать не хотелось. Я вышел из кремля на берег. В жидком голубоватом тумане виднелся Заяцкий остров, где пристань и церковь Андрея Первозванного...

Дважды побывал здесь Петр. Первый раз в 1694 году, второй — в 1702-м, когда решил напасть на шведов, владевших Невой и Ладожским озером, с той стороны, откуда они никак не могли ожидать, — со стороны Заонежья. Через дремучие леса, болота, реки была проложена дорога, соединившая Белое море и Онежское озеро. В августе эскадра под водительством Петра снялась с якоря в Соловецкой гавани и вскоре прибыла к селу Нюхча — началу новой, Государевой дороги. Корабли «Святой дух» и «Курьер» были вытянуты на берег, по просеке за десять дней волоком протащены до Онежского озера и нанесли главный удар противнику при штурме крепости Нотебург — опорного пункта шведов при входе в Неву. Позже Нотебург был переименован в Шлиссельбург. Поход русских кораблей из Архангельска через Соловки завершился освобождением бассейна Невы. Родилась новая столица России — Петербург. Началась — и благодаря монахам Соловецкого монастыря, простым русским людям, помогавшим осуществлению великих замыслов Петра, не жалевшим для этого и жизни, — новая история России.

Я шел по берегу. Из леса справа тянулся запах торфа, влажноватой хвои. Море было — как огромное запотевшее зеркало. Начинался прилив, но его совсем не было видно. Лишь тоненькие струйки, ручейки наполняли промежутки между камнями и незаметно покрывали камни. Чернели подгнившие карбасы. Тихо было. Никого — даже чаек. Я был один на берегу. Смотрел, смотрел на море, и померещилось, что вижу корабли под английскими флагами, трехмачтовые 60-пушечные фрегаты. И я знаю, что командующий эскадрой уже потребовал сдачи гарнизона Соловецкой крепости, старейшины и начальник воинской команды собрались на совет, и утром уже на лодке монах отвез англичанам ответ: «Так как в монастыре гарнизона нет... то и сдаваться, как военнопленным, некому». Фрегаты, готовясь к бою, развели пары, а в трех монастырских церквах началось богослужение, из Спаса Преображения потянулся вокруг стен крестный ход. Англичане имели пятикратное превосходство в живой силе и в двенадцать раз больше стволов, причем соловецкие пушки были старенькими, они стреляли еще по шведским парусникам. Зазвенели сразу все колокола, и тут же англичане открыли огонь из всех своих орудий — падали в Святое озеро, вонзались и расплющивались о гранитные стены, рвались на монастырском дворе гранаты, бомбы, ядра, за сто и больше верст была слышна английская канонада. Продолжалось это почти десять часов, с топорами монахи, богомольцы лежали в кустах, за валунами, готовые вступить врукопашную. Но англичане не отважились высадиться, а 1800 ядер, бомб, гранат были выпущены впустую — это невероятно, но они не нанесли могучим соловецким стенам никакого вреда. «Враг вынужден был со стыдом удалиться от нас без исполнения своего намерения», — докладывали защитники крепости. Из английских ядер монахи сложили гигантскую пирамиду, снова зазвонили колокола, в монастырских церквах служили благодарственный молебен, спасение Соловков объявили чудом божественного вмешательства. Чудо то было рукотворным — сотворил его талантливейший поморский крестьянин, монах Трифон, под руководством которого строили соловецкие стены.

На другой день я встретился с директором музея-заповедника Востряковым. Он сказал, что с середины 70-х годов, с той поры, когда постановлением Совета Министров РСФСР и ВЦСПС музей был преобразован в Государственный историко-архивный природный музей-заповедник, произошли изменения. Ведутся консервационные и реставрационные работы...

Познакомившись с планом реставрационных работ, я с удивлением узнал, что было предусмотрено восстановление и введение в эксплуатацию 29 памятников, — до сих пор не завершен ни один. Что же касается качества работ, то на Соловках побывала комиссия Министерства культуры РСФСР и отметила, что «качество отдельных выполненных работ низкое: по кровле имеются протечки, штукатурка и обмазка сделаны неряшливо, дверные полотна навешиваются из необструганного материала, имеют щели, грубо поставлены деревянные штапики на окнах... Деревянные конструкции не антисептированы...».

А нужна ли вообще такая работа? Или видимость работы? Кому она нужна? Каким-то начальникам для отчета, для галочки, для премии? Студентам — для романтики под гитару в белой ночи?

Вот, например, первая в России трапезная палата, в которой когда-то одновременно усаживалось больше 400 человек. Архитектурный шедевр. Высота огромного зала почти 17 метров. Кирпичные своды опираются на единственный круглый столб, диаметр которого — без малого четыре метра!..

Были укреплены стены и своды трапезной. Заново выложены кирпичом разрушенные детали убранства. Проведена вычинка окон, арочных перекрытий и самого центрального столба. Сделаны деревянные полы. Но застеклить окна нельзя, нарушится влажностный режим, а систем отопления и вентиляции нет. И неизвестно, когда будут. Отреставрированная, по существу, трапезная продувается холодными морскими ветрами, разрушающими все гораздо быстрее, чем восстанавливалось.

— Такого, как Соловецкий музей-заповедник, в стране больше нет, — говорил Востряков. — Больше тысячи квадратных километров охраняемой территории. Пятимильная морская зона, шесть крупных островов и множество мелких, больше 170 памятников... А единого хозяина, того, с которого можно было бы спросить, — нет, потому что каналами судоходной системы внутри Большого Соловецкого острова занимается одна организация, благоустройством поселка, дорогами, жильем — другая... Персонала всего 28 человек, большинство женщин. Много лет уже на Соловки приезжает из Москвы студенческий строительный отряд, но нужны квалифицированные реставраторы...

— ...Утвержден генеральный план развития музея-заповедника, — говорил нам председатель сельсовета. — К 2000 году будет более-менее все отреставрировано, построены жилые дома со всеми удобствами, магазины, столовые, детские сады, клубы, ресторан. Турбаза до 500 человек принимать сможет!

...Каких только не было в свое время выступлений и предложений: и отреставрировать на деньги, заработанные на субботниках и воскресниках, и объявить Соловецкие острова ударной комсомольской стройкой!..

Мечтали о комфортабельных гостиницах и турбазах, концертных залах, быстроходных катерах, курсирующих между островами, русских банях, придорожных трактирах, в меню которых рыба, выловленная в морских садках или в озерах, дыни, огурцы, персики. В прошлом веке В.И.Немирович-Данченко все это ел на Соловках и подробно описывал, как устроены тут парники.

Мечтали о том времени, когда памятники будут отреставрированы и, как в прошлом, можно будет сказать, что, «приближаясь более к сему монастырю, при первом общем взгляде на его наружность, смешанно приемлет чувства приятного, странного и величественного». И можно было бы воспитывать на чувстве восхищения делами рук предков молодые сердца и умы. И с гордостью за наших дедов показывать Соловки иностранцам.

Но прошла четверть века, и те, кто когда-то мечтал, шумел, дрался, утихли, — время свое берет. А иных уж нет, как нет замечательного писателя Юрия Павловича Казакова, честно служившего русскому Северу, с болью писавшего и о Соловках.

Велико было мое удивление, когда в меню соловецкой столовой я увидел ту самую соленую треску, о которой писал Казаков в начале 60-х годов. Взяв ее, потому что выбора не было, я убедился в верности давнего предположения, что поймана эта треска много лет назад за много тысяч километров, у островов Самоа (если она там водится) или возле Огненной земли.

А вокруг было Белое море, рядом — десятки озер... Со всего русского Севера когда-то съезжались сюда рыбачить.

Под стать замечательно несъедобной треске в столовой был и гарнир — холодные, мокрые, слипшиеся пересоленные макароны. И компот был отменный — с привкусом медного купороса.

Территория музея-заповедника делится на четыре зоны: ограниченного природопользования, отдыха, экскурсионную и строгой заповедности. К последней относится остров Анзерский, или Анзер, о котором мы много слышали, видели на великолепных слайдах его храмы.

Чтобы проникнуть на Анзер, нужно было получить разрешение лесхоза. Получить это разрешение оказалось не так-то просто. Но в конце концов все-таки помогли наши корреспондентские удостоверения. А для туристов, для всех прочих путь на Анзер заказан, как объяснил нам директор соловецкого лесхоза Владимир Алексеевич Подкорытов.

— И так черт знает чего там понаделали!

Чтобы совместить полезное с приятным, мы условились через три дня встретиться на северной стороне острова, на мысу Овсянникова, и на катере идти на Анзер, — там побеседовать и порыбачить.

До мыса мы с приятелем должны были добраться на лодке по озерно-канальной системе, а потом пешком. Это входило в наши московские планы. Недаром же тащили с собой спальники, котелки и замысловатые рыболовные снасти.

Вышли через Никольские ворота, у подножия которых и на нижних валунах греются козы, и, благополучно избежав проводов, обещанных Виктором Иванычем Афанасьевым, отправились к лодочной станции.

Озера Соловецкого острова были соединены и образовали единую питьевую систему при Филиппе — Федоре Колычеве. Кроме того, в конце прошлого века была построена и другая — судоходная озерная система. Пять каналов, соединяющих озера: Большой Перт, Красное Орлово, Щучье, Валдай, Малое Красное и Красное. Была пятница. День тихий и солнечный. На Соловках есть забавная примета: по пятницам баня, так что погода недели зависит от погоды в пятницу и от женского усердия: останется муж доволен женой — погода всей следующей недели будет хорошей; холодна жена — к холодам, к дождю. Примета, говорят, старая, — не одни же монахи на Соловках жили.

Небо было высоким и синим, каким редко бывает в море. Гудели шмели. Над полем лютиков и необычайно ярких колокольчиков порхали капустницы и шоколадницы. Тропинка вела через огороды, через взлетно-посадочную полосу аэродрома, где толстый слой пыли дремлет, покуда не приблизится самолет, пересекалась с дорогой, ведущей к лодочной станции вдоль небольших коричневых озер с топкими берегами, рябыми от мошки. В холода и дожди мы почти не обращали внимания на насекомых. Но лишь потеплело — полезли в рюкзаки за «Дэтой», она выручала, жаль, быстро улетучивалась, и в блестящую масленую кожу лица, рук и шеи впивались тоненькие злобные жальца, глумились, видя, что руки заняты, комары.

Тощий очкастый бородатый лодочник угрюмо выдал нам весла. Мы бросили в лодку рюкзаки и отчалили. На воде комаров почти не было, их относил прохладный мягкий ветерок. Канал из Большого Перта в Красное Орлово, выложенный многопудовыми валунами, с черно-коричневой водой под сросшимися кронами, проходили медленно, в каком-то скитском молчании, ставшем камертоном трехдневного нашего путешествия по озерам.

Белые ночи пытали нас бессонницей. Искусанные комарами и мошкой лица к утру опухали, пальцы не сгибались. Чайки воровали у нас хлеб, окуньков и плотвичек. Чайки на Соловках шутить не любят. Лисицы здесь, например, были, может быть, и сейчас, если вообще остались, почти все слепые — чайки смолоду выклевывают им глаза, чтобы не воровали яиц из гнезд.

Поздним утром на четвертый день нашего путешествия по озерам, сбросив сапоги, растянув на горячих камнях портянки, мы сидели и смотрели на море. С нами сидели бывший моряк, высоченный атлет Геннадий Джавадов, заместитель директора Архангельского опытно-промышленного комбината по Соловецкому участку. Другими словами — директор агарового завода, завода по переработке водорослей. Водоросли были развешаны на проволоках, как белье. Или табачные листья — только склизкие и густого болотного цвета. Те, что уже подсохли на солнце, бумажно шелестели. Вокруг Соловецкого архипелага богатейшие плантации водорослей — зеленых, бурых, красных. Ламинарии, фукусы и анфельции — промысловые водоросли. Они используются в медицине, в сельском хозяйстве, в пищевой промышленности... Но добывают их допотопным способом — косят косой, которая мало чем отличается от обыкновенной, или обрывают драга-граблями, тоже почти обыкновенными, лишь зубья чаще, длинней и острей, потом поднимают со дна на карбасе. Работа малопродуктивная и страшно тяжелая. А так называемая механическая добыча водорослей, когда «пауки» сдирают и водоросли, и грунт — камешки, к которым водоросли присасываются, — не годится вовсе, потому что много лет требуется для восстановления грунта.

— Подобно нарушенной грибнице в лесу, — говорил Джавадов. — Может быть, потому и стало возле Соловков гораздо меньше рыбы. Во всяком случае механическая добыча велась, и до сих пор с нас требуют... Год назад мы по примеру японцев заложили искусственную плантацию по выращиванию водорослей. Небольшую, всего на гектар. Но уже кое-что. Дело это совсем новое. Даже у себя в Калининградском институте рыбной промышленности я вызвал немалое удивление тем, что решил заниматься водорослями. Вот... А вообще-то, штормовые выбросы надо использовать, как японцы, у которых ничего не пропадает. Слишком уж мы богатые! Учиться у них надо — и ничего в этом такого нет, на мой взгляд. Прошлой осенью у нас здесь на километровый отрезок берега более 900 тонн водорослей море выбросило! Мы за весь сезон столько на всем архипелаге не наберем. Но пока докажешь, что гораздо выгоднее по берегу собирать, пока кто-то где-то сверху собственными глазами не убедится, не подпишет, печать не поставит... Сто лет, короче, пройдет.

...Левая щека горела от солнца, а вода под локтем была очень холодной. Казалось, где-то рядом плавают льдины, целые айсберги и наша моторка, подобно «Титанику», вот-вот напорется на один из них. Море и небо сливались. Под нами на какой-то — то ли метр, то ли семь метров — глубине синели замшелые валуны. Над зеленовато-сталистыми волнами, расходящимися от лодки, летели гаги и утки-моряны с красными лапками. Парили чайки, большие, женственно-плавные. Хотелось закрыть глаза, и ни о чем не думать. Или мечтать о чем-нибудь вроде сказочного солнечного острова, прелестной женщины на этом острове, не знающей одежд... Такие мечты, должно быть, провожают с земли замерзающих, тонущих, погибающих от удушья... Впрочем, не уверен. И проверять эту версию никакого желания не испытываю. Соловки, Соловки — и название такое нежное, женственное, как чайки, солнечный дым над водой, блестящие мягкие волны... Я полулежу в лодке, смотрю сквозь ресницы, и хочется, чтобы вечно мы вот так плыли, жужжал мотор... Время как бы замерло.

— Белуха, — вытянул руку в сторону берега Женя, сидевший за рулем. — Вона где... Вона, как выстают береже...

На правом траверзе, выгибая сверкающие на солнце атласные белоснежные спины, шли белухи — полярные дельфины «пудов под пятьдесят». У них были огромные головы с плоскими носами. Тупые упрямые лбы. Глаза большие. Хвосты широкие, необыкновенной силы. Они шли параллельно, не обращая на нас никакого внимания. А впереди вдруг появился водолаз. Я первым его заметил — и, честно говоря, перехватило дух. Что, если где-то рядом шпионская подводная лодка? Посмотрев на нас, чмыхнув, водолаз плеснул и лениво погрузился в воду. Разошлись круги. В другой стороне, справа по ходу, вынырнул второй, покрупней, и смотрел до тех пор, пока «Прогресс» не приблизился к нему почти вплотную... Это были не водолазы, а гренландские тюлени. По пути на Анзер мы встретили их десятка два. Все глядели на нас доверчиво, с дружеским, совсем человеческим любопытством. Говорят, тюлени — самые жалостливые звери. Никого они не обижают, никогда не бросают подруг и детенышей.

Мотор взвыл на мгновение, лодка накренилась, повернула влево, но тут же выровнялась, мотор сильно толкнул ее вперед и снова заработал чисто и мощно.

— Воронуха, — сказал Женя.

Когда-то поморы перевозили на Анзер богомольцев. В Анзерской салме, то есть проливе, есть место, где сталкиваются два течения, образуя водоворот. Хитрые перевозчики нарочно заплывали туда — карбас начинало кружить, швыряло в противоположную сторону... «Молитесь, грешники! — кричали перевозчики насмерть перепуганными голосами. — Не держит вас здешняя святая вода! Молитесь, погибель близка, молитесь, грешные! Нет, видать, столько на вас греха, что уж никакие молитвы не берут! Денег надо! Авось хоть это Бог заметит, смилостивится!» Богомольцы в ужасе выкладывали деньги, еще и еще, гораздо больше, чем договаривались с перевозчиком на берегу, пока карбас постепенно не брал нужное направление.

Между тем в солнечном дыму из неподвижно-зеркальной воды вставал синий остров.

— Подальше зглавье обогнем, — сказал Женя. — Отлив начинается. На кошку можно налететь.

Обогнув мыс Троицкий, весь усыпанный плавником — огромными, отшлифованными морем, крепкими бревнами, вошли в залив. На правом высоком берегу стояли две заброшенные избы. Валялось несколько сгнивших карбасов, что-то вроде створного знака, ржавая бочка... Стали подниматься вверх на веслах или на моторе, где позволяла глубина. Поломали о камни «шпонку», лопасть винта. Пришлось и остальные лопасти обкусать плоскогубцами. Вода была темной, но прозрачной, водоросли упруго льнули ко дну под напором отлива. Морские звездочки, розовые и желтые, собирались на камнях большими компаниями и лакомились моллюсками. По поверхности воды скользили, извиваясь, змейки с голубоватыми или коричневыми спинками и зубчатыми бочками-ножками. Чайки по берегам кричали на самые разные, неестественные, омерзительные, ужасные голоса, подражая плачу ребенка, мяуканью мартовского кота и вою уругвайской гиены. Но чем дальше мы забирались, тем становилось тише. Поскрипывали ели и сосны. Шелестели ивы, по которым скользили солнечные волны от нашей лодки. Где-то в глубине острова куковала кукушка. Едва вышли на берег, как налетели мошка, комары. На Анзере их оказалось еще больше, и впивались они с таким остервенением, будто за что-то страшно возненавидели человечество и поклялись отомстить кровавой местью, вовсе сжить со свету!

...Желтовато-розовые и малиновые окуни заглатывали обрывки червей вместе с крючками. Или наоборот. На любой глубине, в любом месте — в осоке, на открытой воде, у самого берега и почти на берегу. С поплавком и без, с удилищем и без. Потом и голые крючки пошли в ход. Лишь американская мормышка моего приятеля бессмысленно дергалась над водой — соловецким окушкам она почему-то не нравилась. Они ее просто презирали, готовые глотать что угодно вокруг, вылетать из воды и падать в траву, где искать их было лень, потому что в воде ждали десятки, сотни таких же маленьких колючих безумцев с красными глазами навыкате... И так же внезапно клев прекратился. Еще пяток мы поймали, но уже перекуривая, между разговором.

Володя Подкорытов, директор лесхоза, рассказывал о том, как на Соловках обращались с лесом при игумене Филиппе. Практически на все нужды использовался плавник, которого по берегам в избытке. Собирали валежник. Проводили по необходимости выборочную рубку, но вместо срубленного обязательно сажали пять, а то и десять новых деревьев.

— А ботанический сад, Макарьевская пустынь Соловецкого монастыря! Чего только не росло у монахов: арбузы, абрикосы — это в теплицах! Но какие дугласии, ясени, липы, тополя, сирень и еще многое, просто немыслимое в Приполярье! Нам бы поучиться у них, у служителей культа, простых русских мужиков с золотыми руками.

— К следующему веку человечеству понадобится древесины, по крайней мере, вдвое больше, чем теперь, — говорил Подкорытов, когда мы шагали через поле, покрытое туманом; повизгивали сапоги, постукивали грузила не послуживших нам спиннингов, деревья и кусты вокруг были словно облиты из лейки кефиром. — Но лес — не только древесина! Лес — это огромные участки земной поверхности, покрытые сплошным слоем живых организмов толщиной в тридцать метров! В лесу собирается основная доля энергии фотосинтеза, лес стабилизирует, выравнивает природные процессы, регулирует сток воды, снеготаяния, смягчает колебания температур, очищает воду, воздух, снижает скорость ветра, уменьшает шум... Вообще кажется иногда, — помолчав, сказал Володя, —что дерево... есть нечто более сложное, чем мы думаем. Недавно я был в обсерватории профессора Гневышева около Кисловодска и слушал там музыку Солнца. Спрессованные в двадцать минут, записанные на магнитофон волны, которые шли на Землю в течение года. Звучат они, как электрогитара: бури, ураганы, снегопады на земле... Полная какофония. Но и гармония какая-то своя есть. Вы знаете, что такое дендрохронология? Дендроклиматология? По срезу живых и погибших растений, по сочетанию годичных колец, сигнатур, по какому-нибудь пню, найденному в болоте, с точностью до года можно рассказать о былых астрофизических явлениях. О климате, который был, скажем, при крестоносцах и даже во времена Римской империи. Если известно, что влияло на рост деревьев в прошлом и как, то можно предсказывать, и довольно точно, климат на сто и больше лет вперед. Это же так важно для лесоводов, для сельского хозяйства, да вообще! У нас дендро-хронологическая информация еще почти никак не используется. А в Англии, во Франции, в Скандинавии она помогает историкам, археологам, географам и даже криминалистам! Но особенно, конечно, в охране леса, природы...

Раскрасневшись, Володя размахивал руками, почти кричал от возбуждения, и голос его в ночи далеко, наверно, был слышен. Он уверен, что и в музыке можно выразить год жизни дерева, сравнить с той солнечной симфонией, которую слышал под Кисловодском, — и он непременно этим займется, и еще многим, потому что лес мы знаем не больше, чем океанские глубины и космос, — только вот порядок наведет здесь, на Соловках.

...Итак, начинался последний наш день на Соловках. Попив после окуневой ухи чаю, я снял промокшие сапоги, надел чьи-то гигантские кеды и отправился по Анзеру к Голгофо-Распятскому скиту.

Я мечтал когда-нибудь побывать на Соловках, где вечерний колокольный звон, запах еловой засахарившейся смолы, покой и благодать во всем. И вот побывал, и пора уже домой, в Москву. Представил московскую площадь трех вокзалов: очередь на стоянке такси, раскрытые под дождем зонты, торопливый стук каблуков по теплому блестящему асфальту, заклеенному цветочными лепестками, обрывками газет, окурками... Так захотелось туда, в шум-гам, в родную неразбериху, что сжалось сердце. Я подумал о ком-то другом, которого не знал, который жил задолго до меня и вот так же шел когда-то по Анзеру совсем один... «Мало здесь родного, как ни обманывай, ни убеждай себя, — думал я. — Плохо здесь».

Дорога забирала левей. По бокам ее стояли густо-зеленые травы, папоротники. В глубине непроходимой чащи виднелись озерца, небольшие и побольше, покрытые тяжелыми темными рясами. Где-то далеко куковала кукушка. Намокший шнурок кеда лопнул. Я наклонился, связал обрывки. Шагах в десяти от дороги заметил фанерку, полусгнившую, с кривым ржавым гвоздем посередине. Подошел ближе. «Заказник. Охота, рыбная ловля, сбор ягод и грибов запрещен!» Холодные колючие мурашки поползли по спине. Юрий Казаков, побывавший на Соловках двадцать лет назад, видел эту же табличку. Только в другом конце острова. «Вот, значит, как, — уничтожать историю разрешается, а ягоды и грибы собирать запрещается, — возмущался он. — Пусть, пусть успокоятся те, кто придумал тут заказник, и те, кто надпись писал, — ничего тут не собирают. Некому».

Километра через два, когда дышать стало легче в предчувствии скорого восхода, я вышел к подножию крутой горы. Хотел пройти дальше по дороге, обогнуть ее, но вверху между деревьями мелькнуло что-то красное. Какая-то кирпичная постройка...

Это была гора Голгофа.

И вот я поднялся, перевел дух и брожу по Голгофо-Распятскому скиту, к которому шел так долго. Захожу в церковь Распятия Господня. Верней — в то, что от нее осталось.

А остались от нее груды колотых кирпичей, изъязвленные, пробитые, обрушившиеся стены и лестницы, ржавые железяки, торчащие во все стороны, бесформенные гнилые деревяшки, бывшие когда-то паркетом, рамами и дверьми. И надписи, надписи, надписи, надписи...

Надписи всюду. До того, как туристы на паркете Троицкого скита развели костер и сожгли там все, что горело, не нужно было разрешений, чтобы попасть на Анзер. На кирпичах, на стенах, на потолках: «МАРИША И ЛЕВА ИЗ МОГИЛЕВА. 1967», «МЫ. 1964»...

Неделю назад, увидев на берегу Щучьего озера изрезанную березу, мы с приятелем заспорили по поводу всех этих надписей. Костер густо и влажно дымился, тух то и дело, никак не желая уживаться с неустанным, непрерывным, без конца и без края светом. Чайник мы не могли вскипятить часа полтора, комарье досаждало, и рыбы на уху в тот вечер наловить не удалось. Я негодовал, называл все надписи на стенах, на заборах, на машинах, на камнях, на скамейках и т.д. варварством, а приятель мой философствовал, поглядывая в блеклое ночное небо. Испокон веков, мол, люди расписывались и будут расписываться всюду, где только возможно; что в таверне в Риме была, а может, есть и теперь надпись: «Здесь ели и пили писатель Гоголь и художник Иванов». Пушкин во время путешествия в Арзрум начертал свое имя на кирпиче древнего минарета. Есенин с Клюевым стихи писали на Страстном монастыре. Не только великим не хотелось бесследно уходить с земли, но и всем этим ТОЛИКАМ, МАРИШАМ, СЕРЕГАМ, ЛЕВАМ. И потому пишут, царапают, выжигают, выгрызают на подоконниках в подъезде Владивостока, и на стене ресторана «Вана Таллин», и на развалинах Херсонеса...

По стене, по остаткам перекрытий я взбираюсь на самый верх церкви, под купол. Сажусь, свешиваю ноги в оконный пролом. Долго в тишине над островом стучит мое сердце.

«Среди почти самого Анзерского острова... — сказано в «Описании» архимандрита Досифея, — находится круглая гора отменной высоты, вулканического вида и чрезвычайно крутая, так что взойти на оную прямо чрезвычайно трудно, а наипаче с западной ее стороны. С вершины ее при ясной летней погоде открываются прекрасные виды. Необъемлемое для глаз пространство морских вод, на коих часто при благоприятном ветре носятся с распущенными парусами суда, а на самом острове возвышенные холмы покрыты зеленеющим лесом, многие озера различной величины...»

Это «Географическое, историческое и статистическое описание ставропигиального первоклассного Соловецкого монастыря» — трехтомный труд, подготовленный и изданный архимандритом Досифеем по материалам монастырского архива и библиотеки. Интересно, что основателем замечательной, одной из крупнейших на Руси библиотеки Соловецкого монастыря был его тезка — игумен Досифей, с которого, кстати, началась и история русского экслибриса. На протяжении веков соловецкая библиотека пополнялась за счет пожертвований. Огромное количество книг переписали сами монахи в своих кельях, в скитах. Отношение к старинной рукописной книге в Соловецком монастыре было особенным — именно с защиты ее от нововведений патриарха Никона началось знаменитое Соловецкое восстание, когда «воины царя небесного» бились с «воинами царя земного» не на жизнь, а на смерть.

На защиту ее встал неистовый, гениальный Аввакум, заключенный в то время неподалеку, в Пустозерске. На Соловках услышали его огненные проповеди — здесь было кому услышать.

Если на книгах библиотеки московского Николо-Песношского монастыря оставлял автограф какой-нибудь ПАВЛИШКА — ОПАРА БЕЗЧАСТНАЯ, то на соловецких книгах — ИСИДОР — ОСТРАЯ САБЛЯ, АКАКИЙ ГРОЗНЫЙ, СЕРГИЙ — ПУДОВЫЙ КУЛАК... Много было среди соловецких «старцев» книголюбов бывших казаков, сподвижников Степана Разина.

Были и такие вот мирные читательские пометы: «КНИГА ПЕТРА ПАВЛОВА СЫНА КОЖЕВНИКА»; «ЧИТАЛ СОЛОВЕЦКОГО МОНАСТЫРЯ СТОРОЖ ИВАШКО ИЛАРИОНОВ СЫН ВЕРЕВКИН»...

Давным-давно истлели в земле кости и самого этого Ивашки Веревкина, и его прапраправнуков, а то мгновение, когда Ивашка дочитал последнюю строку книги, и посмотрел за окно своей кельи в тихую белую ночь, и задумался — бог знает о чем, — остановилось, дошло и до нас...

Солнце всплывает из моря легко, как огромный шар, наполненный подогретым воздухом. Все до сих пор сероватое или бурое делается прозрачно-голубым, а лес сзади внизу всплывает медно-золотым пожаром. Поляны вокруг и у самого подножия Голгофы покрыты дурманом, колокольчиками, ноготками, иван-чаем, зонтичными травами, похожими на морскую пену.

Кто знает, может быть, таким же утром пришел сюда основатель скита, схимник Иисус, бывший духовник Петра Первого, вынесший много страданий и сосланный на Соловки за то, что не выдал начальству «злоумышления», открытого ему на исповеди. Так же голубы и лучезарны были дали, все дышало покоем и тихой радостью... Что чувствовал он? О чем думал? О чем думали тысячи и тысячи узников, когда из моря вставал архипелаг, где предстояло им закончить свои дни, потому что мало кто возвращался отсюда? Вспоминается Пришвин: «Самим богом предназначено это место для спасения души, потому что в этой природе, в этой светлости нет греха. Эта природа будто еще недоразвилась до греха».

Ссылали сюда «под начал» и заточали в темницу бродяг и купцов, солдат и вельмож, воров и поэтов — «за дурость», «за инакомыслие». Был здесь игумен Троицкого монастыря Артемий, осужденный на Церковном Соборе за ересь, а потом и Сильвестр, один из участников Собора, осудившего Артемия, бывший наставник Грозного, член Избранной рады, автор Домостроя. Ослепленный Годуновым и постриженный Дмитрием Самозванцем инок Стефан — бывший касимовский, а затем «всея Руси» царь Симеон Бекбулатович. По указу Петра Первого в соловецкую «земляную тюрьму» был посажен самозванец Ивашка Салтыков. Был отправлен сюда и книгописец Григорий Талицкий, составивший «воровское письмо» о том, что Петр — антихрист. И два графа Толстых, отец и сын, предки Льва Николаевича, о которых он собирался написать, да так и не написал. Отец, Петр Андреевич, был блестящим дипломатом, ритором, замечательным литератором, владел иностранными языками и перевел «Метаморфозы» Овидия. Царь Петр Первый очень высоко ценил П.А.Толстого, но говорил ему: «Голова, голова, кабы не так умна ты была, давно бы я отрубить тебя велел». В последние годы царствования Петра Первого П.А.Толстой был награжден редчайшим тогда орденом Андрея Первозванного, был пожалован имением, домами. «Наконец, состоя верховным маршалом во время коронования в Москве Екатерины I, он на другой день был пожалован в графское достоинство, о чем Петр известил Сенат собственноручной запиской: «Объявить тайному действительному советнику Толстому издание графства и наследникам его». А через три года Екатерина на смертном одре подписала указ о ссылке Петра Андреевича Толстого в Соловецкий монастырь. Виной тому дворцовые интриги. Было ему тогда восемьдесят два года. И сын его Иван за участие в заговоре был приговорен к ссылке в Соловки. Встретились они уже на этапе. В келье на южной стороне, где они сидели, было холодно, всегда темно, сыро, одежда на узниках за полтора года сгнила. Иван умер в 1728 году и похоронен был за оградой на общем кладбище. На другой год скончался и отец и погребен был внутри монастырской стены, на западной стороне Преображенского собора. Угодил в заключение на Соловки и соперник П.А.Толстого, князь Долгорукий. Двадцать пять лет просидел в одиночной камере последний кошевой атаман Запорожской Сечи Петр Кальнишевский и скончался в возрасте ста двенадцати лет. Томились в казематах декабрист А.Горожанский, члены тайных обществ... И предки Пушкина были здесь. Дядя Александра Сергеевича — Павел Ганнибал, блестящий морской офицер, потом казак, потом гусар. Он отличался необыкновенной храбростью в Отечественную войну 1812 года. Обедая как-то в петербургской ресторации, в споре с кем-то из приятелей Ганнибал заступился за казненных декабристов. По доносу был арестован, отправлен в Петропавловскую крепость. Потом в ссылку. В ссылке приобрел маленькую медную пушечку, отлитую местным умельцем, и стрелял из окна. Назанимал у всех, включая и городничего, кучу денег, но отдавать даже не думал. В гости являлся без приглашения — от него запирались и сидели вечерами без огня, охваченные страхом. Ввалившись однажды к купцу Мамаеву, Ганнибал «оказал некоторые знаки своего отвратительного нерасположения» к тестю Мамаева — купцу Пьянкову. Иными словами, чуть не зарезал. Генерал-губернатор потребовал, чтобы Ганнибал просил прощения у оскорбленных. «Да как смел генерал-губернатор обо мне так писать! — кричал разъяренный Ганнибал. — Он мой не начальник! Как смел писать, чтобы я просил прощения! И у кого же — у купцов?!» Обещал убить генерал-губернатора за такое оскорбление, но кормить шестерых детей, которые останутся без отца: «Что мне дети! Я их прокормлю, но вы жить не будете!» Никого он, конечно, не убил бы. Он был очень искренним, открытым, добрым, Ганнибал, вспоминали современники. Куда бы ни высылали его, всюду у него сразу появлялись друзья. Так и на Соловках. Архимандрит Досифей, автор «Описания», полюбил его, лично ходатайствовал о возвращении Ганнибала к своему семейству. Подарил шубу «из-за суровостей соловецкого климата...».

«...Надо ли вообще преподавать историю в правильно поставленной школе?» — в 1918 году говорил А.В.Луначарский на встрече с учителями. И сам определенно отвечал: «Пристрастие к русскому лицу, к русской речи, к русской природе... это иррациональное пристрастие, с которым, быть может, не надо бороться, если в нем нет ограниченности, но которое отнюдь не нужно воспитывать». А «преподавание истории в направлении создания «народной гордости», «национального чувства» и т.д., считал А.В.Луначарский, должно быть отброшено; преподавание истории, жаждущей в примерах прошлого найти «хорошие образцы для подражания, должно быть отброшено».

Было отброшено — на годы, на десятилетия. Забвению, по сути, предан был завет Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие. «Государственное правило, — говорит Карамзин, — ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному». Уважение к минувшему — вот черта, отличающая образованность от дикости».

«Да и как не уважать?» — думаю я, глядя на Белое море, в ту сторону, где Печора, где некогда стоял древнейший за Полярным кругом русский город Пустозерск. И чудится, будто из-за моря встает могучая фигура бунтаря — Аввакума Петрова. Родился он в селе Григорове Нижегородского края в семье священника. Семнадцати лет женился на четырнадцатилетней дочери кузнеца. Был изгнан из родного села в Лопатищи. Рукоположен в дьяконы, потом в священники. С женой Анастасией Марковной и новорожденным сыном был вынужден бежать от преследования местных властей. Добросовестно «исправлял нравы» и беспрерывно навлекал на себя гнев начальства. Жил в Москве, вернулся в Лопатищи и нашел свой дом разоренным. Переехал в Юрьевец-Повольский, где стал протопопом и суровой проповедью нравственности восстановил против себя и духовенство, и прихожан. Снова переехал в Москву и служил в Казанском соборе. Отказавшись служить по новому обряду, перенес службу во двор, на сеновал. Был схвачен по распоряжению нового патриарха Никона, бывшего соловецкого постриженника, заключен в подземелье Андроникова монастыря. Там били, морили голодом, требуя признания реформ. «За ево многое бесчинство» был сослан с семьей в Тобольск, потом в Братск. Через Байкал, по Селенге и Хилку проплыл до Иргень-озера. Оттуда — к устью Нерчи... Больше десяти лет сибирских скитаний: «Первые мы в тех странах с женою и детьми учинялись от патриарха в такой пагубной, паче же хорошей, ссылке». И не прекращал проповедей о нравственности, о любви к ближнему, о свободе. «Свободные мы с вами люди!..» Пытался даже «учинить смуту» среди казаков. Царь Алексей Михайлович хотел склонить Аввакума на свою сторону, вызвал в Москву, сулил златые горы, но протопоп разразился гневной челобитной и стал восстанавливать старые обряды, открыто проповедовать свои убеждения, чем «запустошил» остальные церкви в Москве. Его снова ссылают — на север, на Мезень. Оттуда привозят в Москву, где во время заседания Церковного Собора протопоп расстрижен и посален на цепь. Перевозят из монастыря в монастырь, архимандриты, архиепископы, патриархи уговаривают, умоляют покориться, примириться с церковью. Но вынуждены признать, что «тщетен труд и ждания бяше». Сослан в Пустозерск и пятнадцать лет сидел в земляной тюрьме вместе с другими вождями старообрядческого движения — иноком Епифанием, дьяконом Федором, священником, Лазарем. «Тоже осыпали нас землею. Струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда т четырьмя, замками. Стражие же стрежаху темницу... я о том не тужу... ни очию возвести на небо возможно: едина скважня, сиречь окошко. В него пищу подают, что собаке; в него же и ветхая измещем, ту же и отдыхаем. Сперва зело тяжко от дыму было: иногда на земле валялся удушисься, насилу отдохнешь. А на полу том — воды по колено, все беда! От печали великия и туги неначаяхомся и живы быти, многажды дух в телеси займется, яко мертв — насилу отдохнешь». Но не оставил своих проповедей — взялся за перо, а когда перо отнимали, писал «в темнице лучинкою». И от этой лучинки содрогалась вся Россия. «Никто не, боюся, — писал он, — ни царя, ни князя, ни богата, ни сильна, ни диавола самого...» Соловецкое восстание и вспыхнуло благодаря пустозерским писаниям и больше восьми лет полыхало, демонстрируя всей Европе массовый героизм русских монахов. А после того, как залили восстание кровью, вспыхнул другой костер — на рассвете 14 апреля 1682 года по указу царя протопоп Аввакум был сожжен.

...Сидя в оконном проломе церкви Распятия Господня, глядя на малахитовый, дымчато серебрящийся горизонт, я думаю о никому не известных узниках, сгинувших здесь без следа. Возможно, среди них и гении были, призванные осчастливить человечество... Ничего не осталось. Лишь развалины, поросшие бурьяном. И надписи на изъязвленной, сочащейся кирпичной кровью стене. Скверно на душе. И от этих надписей — тоже. «ВАЛЕРА П., СЕМЕН Д., АНДРЕЙ М. — БЫЛИ...» В Соловецком кремле, у стены Спасо-Преображенского собора есть разрушенная гробница. В ней похоронен Авраамий Палицын, сподвижник Минина и Пожарского. На уцелевшем гранитном камне написано:

«В СМУТНОЕ ВРЕМЯ МЕЖДУЦАРСТВИЯ, КОГДА РОССИИ УГРОЖАЛО ИНОЗЕМНОЕ ВЛАДЫЧЕСТВО, ТЫ МУЖЕСТВЕННО ОПОЛЧИЛСЯ ЗА СВОБОДУ ОТЕЧЕСТВА И ЯВИЛ БЕСПРИМЕРНЫЙ ПОДВИГ В ЖИЗНИ РУССКОГО МОНАШЕСТВА КАК СМИРЕННЫЙ ИНОК. ТЫ БЕЗМОЛВНОЙ СТЕЗЕЙ ДОСТИГ ПРЕДЕЛА ЖИЗНИ И СОШЕЛ В МОГИЛУ, НЕ УВЕНЧАННЫЙ ПОБЕДНЫМИ ЛАВРАМИ, ВЕНЕЦ ТЕБЕ НА НЕБЕСАХ, НЕЗАБВЕННА ПАМЯТЬ ТВОЯ В СЕРДЦАХ БЛАГОРОДНЫХ СЫНОВ ОТЕЧЕСТВА, ТОБОЙ ОСВОБОЖДЕННОГО С МИНИНЫМ И ПОЖАРСКИМ».

И на этой надписи — другие, современные: «КОЛЯ И ЗИНУЛЯ. 68», «АФАНАСИЙ — ОЛИМПИАДА-80» и выцарапаны четыре кривых кольца...

Припекает солнце. Впору раздеться, лечь на траву и загорать, не думая ни о чем. Как где-нибудь в Гагре или на Копакабане. Я закрываю глаза и представляю себе пляж: шумных детей, строящих крепость у кромки воды, стариков в тени простыней, молодые тела в бикини и в плавках, крепкие, кофейные, в белой песчаной крупе... А я — здесь. Один, Может быть, я на этом острове уже лет двадцать? Родился здесь? Представляю, как миллионы людей просыпаются в этот ранний час, включают радио, чистят зубы, завтракают и торопятся в магазины, на фермы, на заводы, в парикмахерские, в институты. Миллионы рук в этот час делают, миллионы мозгов думают, миллионы сердец мечтают, любят... но устают и рано или поздно останавливаются, и начинают биться новые, которые тоже устают...

И ужели верно, что под горячим, щедрым солнцем, которому обязаны жизнью и мельчайшая личинка, и гений, кто угодно, Пушкин, Лев Толстой; благодаря которому и зверье, и рыбы, и человек — самые счастливые, самые милосердные, самые вечные во Вселенной, — под нашим солнцем все — суета и томление духа?

«Нет ничего вечного, — говорил Гераклит, — вечен огонь». Но как же рукописи, которые не горят? Рукописи?.. Были знаменитые библиотеки — и сгорели. Александрийская библиотека, которую возглавляли крупнейшие ученые — Эратосфен, Зенодот, Аристарх Самосский, Каллимах, насчитывавшая чуть ли не миллион томов на всех языках мира, сгорела дотла, ничего от нее не осталось. Знаменитая коллекция древнерусских летописей, списков, писем, принадлежавшая Алексею Ивановичу Мусину-Пушкину, сгорела во время московского пожара 1812 года... Да и зачем библиотеки? Будут, как говорил мне академик Глушков, миллионы, миллиарды пластинок в специальных хранилищах, и можно будет у себя дома, лежа на диване, если диваны тогда будут, смотреть как бы по телевизору любую книгу — читать, слушать, даже нюхать все, о чем в ней говорится... И машины будут сочинять такие вот стихи:

Пока слепо плыл над разбитыми надеждами,
Космос кровью сочился над разбитой
Был из скрытых людей сеет твой медленно изгнан...

— ...Простите, не поверю. Этого быть не может. Рукописи не горят...

— Как это не горят, когда горят! — говорю я. — Костры инквизиции, костры фашистской Германии, костры Пиночета, да мало ли!..

— Рукописи не горят, — повторяет булгаковский Воланд с дьявольской усмешкой.

— Горят! Не только рукописи... Все горит! Раннее христианство ненавидело все проявления язычества, в том числе и античность: беспощадно разбивались прекрасные статуи, на Капитолии, где находились мраморные храмы Юпитера и Юноны, крестоносцы построили каменоломню, они же, неся, по их мнению, обновление самой жизни, разрушили чудесный Галикарнасский мавзолей... При всенародном плаче Перун был сброшен в Днепр, уничтожены, сожжены ярилы, стрибоги, даждьбоги... Иконоборческое движение, родившееся в уже стареющем христианстве, уничтожило, сожгло великое множество гениальных шедевров... Но рукописи не горят. «Молчат гробницы, мумии и кости, — лишь слову жизнь дана: из древней тьмы, на мировом погосте, звучат лишь Письмена», — верил Бунин. Да и как может сгореть «Война и мир»? И сочинения протопопа Аввакума восстали из пепла через много сотен лет. Но и наскальные рисунки — рукописи. И нерасшифрованные еще каракули на камнях, на папирусах, бересте, и роспись языческих идолов, которые разбили ушкуйники, и надписи на стенах пещер, дворцов и хижин, вечно воюющих друг с другом, тюремных камер, где проходит последняя ночь перед казнью, — тоже рукописи. И симфонии, и храмы, и иконы — рукописи.

Религии сменяют друг друга, человек — его сердце, ум, душа, любовь к свободе — остается... Только великий? Гений? «Нет, — говорю я, сидя в оконном проломе церкви на Анзере. — И эти надписи, выбитые, выцарапанные на кровоточащих соловецких стенах, — рукописи». И каждому — свое, как и во всем: кому поэмы, кому инициалы или вот «HOTEL «БЕЛАЯ ЛОШАДЬ». А вон там, пониже, на простенке, между коротким матерным словом и междометием надпись: «Будь человеком!..»

Тишина висит над островом, над елями, озерами и цветочными полянами. Лишь кукушка где-то далеко. Первобытная тишина...

И вдруг, как в театре абсурда: «Птица счастья завтрашнего дня на хвосте удачу принесла, выбери меня, выбери меня, будет лучше, лучше, чем вчера!..» — В красной рубахе и зеленых штанах, с голубым бантиком на грифе гитары, из леса выходит и поднимается на гору Виктор Иванович Афанасьев, тот самый, один из тысячи, который спалил дом, забыл, но все-таки вспомнил свою мать. А может, и не вспомнил, соврал, потому что слишком страшно жить, не помня и заливая онемевшую память водкой.

Ты смотришь на Витьку Афанасьева. Ты убежден, что это мираж — результат белых бессонных ночей без теней и звуков, натиска комарья, бредовых мыслей... Но когда он начинает орать на весь остров, что если Витька Афанасьев обещал устроить проводы, то без проводов не отпустит, его слово тут все знают и боятся его все, так что взял в гараже бензин, понял, и пришел на Анзер, в турбазе ему сказали, что вы здесь, — когда он вытирает рукавом пот, вытаскивает из кармана замызганную пачку «Беломора», садится у стены и закуривает, у тебя вдруг перехватывает дыхание...

Кружится голова, но не от высоты. Что-то жесткое, крутое встает в горле. Все мутнеет от слез. Чувствуешь себя родным этому Витьке Афанасьеву, многим-многим другим людям, которых никогда не знал, которые жили до и будут жить после тебя... Родным этому вечному солнцу, и вечному сверкающему морю, и вечной земле, имя которой — Россия.

Это было в 1983 году. Пятнадцать лет спустя я вновь побывал на Соловках. Поселили нашу журналистскую группу на бывшей обкомовской даче, с банькой и прислугой женского пола, на берегу озера, в которое ныряла партноменклатура с пылу с жару в чем мать родила перед тем, как принять на грудь «соловецкую» из запотевшего граненого графина и запить брусничной настойкой, закусить морошкой. Побывали в их шкуре и мы, грешным делом. Опекал нас господин Онанченко Владимир Сергеевич, бывший полковник ГРУ, а ныне трудящийся Севера, директор фирмы «Соловки-тур».

— Грехи замаливаешь, Сергеич? — поинтересовались мы после третьей стопки. — Московскую квартиру оставил, семью сюда перевез...

— Да как сказать... — чему-то своему усмехнулся Онанченко, наливая из графина, и заговорил о державе, за которую обидно; об Иване Васильевиче Грозном, некогда распорядившемся выдать тысячу рублей золотом для того, чтобы Соловецкий кремль стал «государевой крепостью»; о Петре Великом, пожертвовавшем Соловкам 725 рублей 25 копеек золотом, после чего от монахов «не было пощады пороху и квасу»; и, естественно, о СЛОНе...

Честно говоря, приехал я на Соловки, чтобы дополнить впечатления и очерк 15-летней давности рассказом о Соловецком Лагере Особого Назначения — столько о нем было сказано и написано за годы перестройки, а у меня из текста в 1984 году при публикации в журнале «Юность» главлит (цензура) нещадно вычеркнул все упоминания о лагере, о приезде сюда М.Горького и т.д.

Утром, после обильных возлияний и задушевных бесед о судьбах родины, мы отправились в кремль, в музей культа личности СЛОНа. Добротный музей. Колючая проволока, кресты, документы, письма, одежда узников. Я остановился перед портретом неземной красоты девушки, студентки МГУ Бриллиантовой, расстрелянной в 37-м, размышляя, как обо всем этом написать в последней главе очерка.

Потом мы ездили на автобусе по острову, осматривали достопримечательности. Нам рассказывали, как в 1992 году из Санкт-Петербурга на Соловецкие острова перенесли святые мощи преподобных Зосимы, Савватия и Германа, как совершил Божественную литургию и благословил здесь «все благие начинания» Патриарх Московский и всея Руси Алексий II; как в прошлом монахи выращивали на Соловках заморские овощи и фрукты; как во времена СЛОНа заключенных, привязав к бревнам, скатывали по камням с горы Секирной, а внизу добивали и закапывали другие заключенные, ожидая своей очереди; как белые офицеры подняли бунт и почти овладели островом, но английская эскадра, стоявшая на рейде неподалеку, не поддержала их, бунт был подавлен прибывшими войсками и всех без исключения офицеров погрузили на баржи, каждому привязали на шею камень и сбросили в море, и еще долго потом стояли они на дне, вызывая мистический ужас у рыбаков из Кеми офицерской выправкой...

Я хотел дополнить очерк страшным рассказом о СЛОНе. Но глядя с горы Секирной на безмолвное Белое море, придавленное тучами, на синие даже под осенним дождем озера и вековые леса, решил не дополнять: и без меня о сталинских репрессиях сказано все или почти все. И только лик, глаза студентки МГУ Бриллиантовой не забывались, никак не позволяли сосредоточиться на рассказе нашего экскурсовода Онанченко о Соловках как объекте прошлого (советского, профсоюзного) и будущего (коммерческого) туризма. Сжимало сердце чувство, что я уже видел эти глаза прежде, притом на Соловках. Быть этого никак не могло. И лишь много дней спустя я вспомнил: эти глаза я видел на открытке, присланной мне в армию бабушкой — с изображением иконы Божией Матери, именуемой «Неопалимая Купина».

PS. Несколько слов о туризме. Конечно, «генеральный план развития музея-заповедника», о котором 15 лет назад говорил председатель соловецкого сельсовета, не выполнен. И вряд ли к 2000 году «все будет отреставрировано, построены жилые дома со всеми удобствами, магазины, клубы, рестораны, гостиницы...» Хотя — бог знает. Но независимо от планов и строек, равно как и перестроек, я, главный редактор журнала «Путешественник», довольно повидавший островов и морей, уверяю: нет на земле места более очищающего, просветляющего и умиротворяющего душу; как писал Пушкин, «на свете счастья нет, а есть покой и воля!» На Соловках они есть. Езжайте, не пожалеете.

Путешественник», № 15, 1998

Версия для печати